Я упорно шел вперед — к месту, где располагался наш батальон, периодически заглядывая в карту. С остановками путь мой был нескор, да и уставал я быстро. Попытался вспомнить: когда я последний раз ел? Выходило — еще позавчера ночью.
Часа через три-четыре пути я вышел на позиции батальона, отмеченные на карте. То, что это именно те позиции были, я не ошибся, только батальона не было. Вокруг — трупы, разбитые ящики, сгоревшие машины. И все подавлено, изрыто танковыми гусеницами. Говорил же мне тогда капитан-комбат, что из тяжелого вооружения в батальоне — только пулеметы и минометы. А ими от танков не оборонишься.
Я пытался представить себе последний бой батальона. Да, тяжкая доля досталась парням. И запах вокруг тяжелый стоит — трупный. Видимо, батальон принял бой еще вчера.
Стараясь быть как можно более незаметным, я прошел через позиции. Увидел писаря Твердохлебова, что оформлял в палатке наши бумаги. Поперек его груди — рваная отметина от автоматной очереди. Недалеко от него лежал смуглый узкоглазый боец — не то казах, не то якут, сжимавший в мертвых руках снайперскую винтовку СВТ. Я уж было мимо прошел, да остановился — не смог бросить такое богатство. Вернулся, вынул из окоченевших рук винтовку, снял патронташ с патронами. Конечно, по-человечески — похоронить бы бойцов надо. Но их не одна сотня, я же — один. А задача воина — в первую очередь нещадно убивать врагов. И потом, немцы обычно сгоняли жителей окрестных сел для братских захоронений на поле боя. Так что простите, ребята, но мне надо дальше идти.
Идти стало тяжелее — винтовка и патроны отнимали силы, а их у меня и без того было немного. И бросить оружие было жалко, и нести нелегко. Автомат немецкий для ближнего боя — на 100–200 метров — хорош, а винтовка — для точного выстрела на 300-500-800 метров. Как дилемма для буриданова осла… Решил нести, пока есть силы и насколько хватит терпения.
К вечеру добрел до деревни. Она была изб в десять-двенадцать, а люди были только в одной избе — глубокий старик со старухой.
Попросил я у них покушать. Посмотрел дед на меня из-под кустистых бровей:
— А где ж твой полк? Почему тебя Сталин не кормит?
Спорить с ним или объясняться не было ни сил, ни желания. Я повернулся, чтобы уйти, но бабка остановила меня:
— Подожди, сынок. Не со зла он. Понять не может, что происходит, сумлевается, что наши бить немчуров начнут — все бегут да бегут. Я тебе сейчас соберу чего-нито.
Бабка пошла в избу. Дед скрутил самокрутку, затянулся, зашелся в кашле.
— Где же танки наши, где соколы сталинские? Вот объясни мне, почему который день мимо деревни красноармейцы драпают, а в небе самолеты только немецкие? Чего молчишь? Не знаешь или сказать не хочешь? Коли это хитрость такая военная, так вы бы людям заранее сказали, чтобы мы, значит, ушли. Чего нам под немцами мучиться? И-э-эх! — махнул рукой дед, насупившись.
Я стоял молча, и мне было горько и стыдно. Не имея возможности что-то изменить в цепи происходящих событий, я бежал на восток вместе со всеми. Что я мог сказать деду? Но с другой стороны — сейчас он был для меня олицетворением всего русского народа, испытывал настоящее горе, и видеть эту трагедию было страшнее, чем испытывать мучающий меня не первый день голод.
Не в силах держаться на ногах, я присел на траву рядом со стариком:
— Как зовут тебя, батя?
— Трофимычем на селе кличут, — дед звучно сплюнул в траву. — Ну и что? Сказать что-то хочешь? Скажи уж, будь так ласков — утешь старика!
— Ты прости нас, отец, что не смогли защитить — не суди очень уж строго. Много причин сейчас есть у Красной Армии для бегства. И еще будем бежать, много городов отдадим. У Москвы остановимся. В декабре сорок первого дадим Гитлеру под Москвой настоящий бой. И назад погоним!
Старик первый раз за весь наш разговор поднял на меня бледно-голубые, словно выцветшие на солнце за долгую жизнь глаза:
— Неуж? А дальше?
— А дальше Сталинград будет, триста тысяч немцев в плен возьмем — вместе с самим фельдмаршалом по фамилии Паулюс.
У старика, выдавая душевное волнение, чуть заметно начали дрожать руки:
— Ты говори, сынок, говори… Дальше! Что дальше-то будет?
— А дальше погоним мы их, отец! Крепко погоним! И будем гнать взашей до самой Германии, чтобы они и внукам своим заказали к нам с мечом приходить… С двух сторон зверя окружим — с запада американцы с англичанами помогать начнут.
Старик, не мигая, недоверчиво смотрел на меня:
— Неуж и взаправду и американы пойдут войной на Гитлера?
— Пойдут, отец. А потом в Берлин придем и знамя красное поднимем над их главным логовом — они его рейхстагом называют. Сдадутся немцы, капитуляцию подпишут. Вот тогда война и закончится!
— Победим мы их, значит? — В голосе Трофимыча проступила надежда, в глазах стояли слезы.
— Победим, отец.
— Да когда же это будет-то?
— Не скоро, отец. В мае сорок пятого года это будет — девятого мая. Запомни эту дату, батя. Желаю тебе, чтобы ты встретил ее и вместе со всеми порадовался нашей Победе. Дорогой ценой она нам достанется, очень дорогой… Ты ведь и сам воевал, Трофимыч?
— А то как же! В первую империалистическую с немцами воевал, да еще в гражданскую. Спасибо тебе, сынок, — утешил старика, а то под немцем помирать страсть как не хотелось. В своей, русской земле лежать хочу и чтобы чужой сапог ее не топтал. Только откуда ты все это знаешь?
— Да уж знаю, отец. И поверь мне — все именно так и будет.
Вышла бабка, вынесла узелок, сунула в руки.
— В избе бы покормила тебя, сынок, да немцы давеча были на мотоциклах. Как бы снова не появились да врасплох не застали. Стрельнут ведь, окаянные, как есть с дедом стрельнут — с них станется.